«Мир искусства», а затем акмеизм и вся чертовщина Серебряного века снова заметили «город пышный» и вернули туда дух места, который уполз было на петербургские помойки. Но что это было за&nb
«Железная Пята Олигархии», 1998, реж. А. Баширов
Жизнь покинула центр, оставив его ненавистному двору. Дворцовая площадь и окружающие ее дворцы образовали Гизу, город мертвых пирамид. Там таились сокровища культуры и искусства, но ими, в общем-то, никто не интересовался — до начала двадцатого века. Чувства и ощущения бурлили в питерских дворах со слепыми брандмауэрами, загаженными лестницами и унылыми аркадами первых промышленных построек. Центр был мертв, и живые старались обходить его стороной. Со времен Пушкина и Алексеева, «русского Каналетто», до Бенуа парадный Петербург вызывает лишь отторжение.
Здоровый запал несчастных мужиков, строителей северной столицы, согнанных со всех концов империи, создал новый для России город, радикальный в своей современности даже для Европы начала восемнадцатого века. Его модернизм восхитил многих, многих привел в содрогание, но, как большинство причуд авангарда, этот новый город был обречен на быстрое старение. Замечательно, что по прошествии всего ста лет, срока для жизни города ничтожного, он уже в поэзии Пушкина превратился в воспоминание о былом собственном величии, в город Пиковой дамы. Буквально в считанные годы живой город вдруг обратился в памятник самому себе. Памятник этот вскоре обветшал и стал для России мертвым городом, чем-то вроде Помпеи. Жизнь отхлынула от монументального центра в доходные дома вокруг Сенной. Гоголевское оживление Невского было миражом великого писателя. Это не было лондонской или парижской сумятицей, живой и реальной, это было странное видение, посетившее несчастного художника Пискарева.
«Железная Пята Олигархии», 1998, реж. А. Баширов
Раз и навсегда определенный Пушкиным как противоречие имперского и индивидуального, петербургский genius loci уподобляется змее под копытами Медного всадника. В древнегреческих городах, почитавших «духа места», строили ему храмы и обожествляли. Genius loci представал в виде змеи, жившей на попечении жрецов. Божественную змею кормили молоком, всячески холили и лелеяли; она была любима и почитаема. Наш, петербургский, дух места — от рождения нежное и невнятное создание. Он ютился в «приюте убогого чухонца», пока имперские амбиции дикой России, возжелавшей стать Европой, не раздавили и не затоптали его. С тех пор, видно, он проклял непрошеных гостей, заковавших его родные болота в гранит, заслонивших вход в его нору пышными дворцами и тяжелыми храмами и бросивших его под копыта бронзового коня. Израненный и взбешенный этими ненужными ему роскошью и величием, он постоянно вливает яд в души городских обитателей, отравляя душу и тело петербуржцев, и без того склонных к чахотке чувств и мыслей.
Дух города изменчив и ирреален, он существует лишь в нашем восприятии. Никакая объективность невозможна, в первую очередь потому, что место его обитания — субъект наших чувств и мыслей, а не объект реального пространства. Тем не менее, сомневаться в его существовании не приходится — снова и снова мы убеждаемся, что он присутствует в каждом из нас и влияет на нашу жизнь и наши поступки, завладевая людьми, как искусный кукольник марионетками.
Один из таких примеров великой путаницы, затем становящейся правдой — роман Дмитрия Мережковского «Петр и Алексей». Мережковский создает заново Петербург восемнадцатого века и, увлеченный этой задачей, достойной настоящего демиурга, не замечает, что петербургская чертовщина его петровского времени густо благоухает модерном, что на самом деле в отчаянной грубости описанного им веселья есть что-то от «легкой жизни мы сошли с ума» нашего родного начала века. Как любое талантливое шулерство это, однако, превращается в реальность, и в полуразрушенных в советское время роскошных парадных подъездах доходных домов угнездилось живое петровское бесовство, придуманное Мережковским.
«Железная Пята Олигархии», 1998, реж. А. Баширов
Одним из важнейших определяющих genius loci любого города является история. Каждое время творит свой миф, наслаиваясь на предыдущий, влияя на последующий, обращаясь вспять, все передергивая, перемешивая и затем фильтруя из этой смеси нечто свое — живое и стойкое, впитываемое воздухом города и почти неистребимое из его бытия, несмотря на все изменения, социальные и политические.
Genius loci («дух места»), душа города — призрачное и неуловимое понятие. Сложнейшая смесь из климата, нравов, жизни прошлой и современной, из легенд, связанных с камнями мостовых и водами рек, из архитектурных красот и архитектурных уродств, из реакции путешественников, местных обычаев, исторической роли и многого другого. Разобраться в этом крайне трудно, так как на каждое pro найдется десяток contra: город красив, но в нем немало уродливого, или — город уродлив, но многое в нем преисполнено неземной красоты. Определить душу города невозможно — изменчивый, как Протей, город, если вы захотите запечатлеть его образ, будет принимать различные обличья, постоянно ускользая от цепкой хватки эпитетов и дефиниций, смеясь над их скудостью и медлительностью. Петербург Достоевского лишен Летнего сада и Смольного монастыря, а Петербург Ахматовой тупо поселился в золотом треугольнике питерских риэлтеров, не вылезая на Петроградскую и не добираясь до Коломны. Впрочем, и тот и другой Петербург существуют в нашей памяти уже на психофизическом уровне, они столь же реальны, сколь реальна нумерация домов. Без них и города не было бы.
«Про уродов и людей», 1998, реж. А. Балабанов
Известно, что девятнадцатый век остался нечувствителен к пушкинским дифирамбам, расточаемым дворцам, садам и береговому граниту. Утвердившись в том, что на слезинке ребенка нельзя построить счастье человечества, гуманистическая литература не дозволяла себе восхищаться жестокой величественностью прямых магистралей и необъятных пространств, размахом куполов и однообразными рядами колонн. Тяготясь безжалостностью парадного Петербурга, русский гуманизм старался пробраться куда-нибудь, где потеснее и погрязнее — на развалы около Сенной площади, в трактиры Васильевского острова, в казармы Измайловского полка. Творение Растрелли, выкрашенное в красный цвет, вызывало плохо скрываемую неприязнь. Эта неприязнь к кровавому чудовищу переносилась на Смольный и на другие соборы и дворцы. Никакой поэзии в их облике никто не желал видеть. Лишь второсортные поэты продолжали воспевать в своих виршах красоты белых ночей, храмы и чертоги Петрополя. Люди приличные поняли, что суть парадного Петербурга — «скука, холод и гранит», и городу пышному раз и навсегда предпочли город бедный.
О Петербурге давным-давно все сказано, не так ли? Всем мотивам и коллизиям, что могла породить странная петербургская атмосфера, есть место в пушкинском «Медном всаднике». Столкновение величественного и человеческого, предрешенная гибель последнего — обязательная петербургская тема и девятнадцатого, и двадцатого века. Восхищение и ненависть — вот два чувства, что неизменно будит этот город, именно их неразрывное слияние и составляет существо любви к нему, которая прошла долгим и мучительным путем через Петербург-Петроград-Ленинград и до сих пор жива и в кинематографе.
«Про уродов и людей», 1998, реж. А. Балабанов
» НОВЫЙ ГЕРОЙ. Город Приключение петербургского змея до и после перестройки
Журнал «Сеанс» | Приключение петербургского змея до и после перестройки
Комментариев нет:
Отправить комментарий